— Но если у нее свои убеждения?
— Ее не надо предоставлять собственным убеждениям. В том-то и дело. Ей не следует позволять жертвовать собою какой-то фантазии.
— Никогда тебе не убедить ее, — сказала сестра, положив руку на его руку и жалобно заглядывая ему в лицо.
— Не убедить? Ты решительно утверждаешь, что мне ее не убедить? — На это она только покачала головой. — Почему ты говоришь так положительно?
— Она могла сказать мне вещи, которые едва ли могла сказать тебе.
— В чем же дело?
— Она могла сказать мне вещи, которые я едва ли могу повторит тебе. О, Джон, поверь, поверь мне. Ты должен отказаться от этой мысли. Марион Фай никогда не будет твоей женой. — Он сбросил с себя ее руку и сурово нахмурился. — Неужели ты думаешь, что я не пожелала бы иметь ее сестрой, если б это было возможно? Неужели ты не веришь, что я также люблю ее? Кто может не полюбить ее?
Он конечно знал, что она не может чувствовать тоже, что чувствует он. Что такое всякая другая любовь, всякая другая грусть, в сравнении с его любовью, с его грустью?
На другой день он был в Лондоне и, в обществе квакера, расхаживал взад и вперед по Брод-Стрит перед входной дверью в контору Погсона и Литтльбёрда.
— Дорогой друг мой, — говорил квакер, — я не утверждаю, что этого никогда не будет. Это в руках Всемогущего. — Гэмпстед нетерпеливо потряс головой.
— Вы не сомневаетесь во власти Всемогущего блюсти свои создания? Мне кажется, что если человек чего-нибудь желает, он должен этого добиваться.
Квакер пристально посмотрел ему в лицо.
— В обыкновенных, житейских делах это хорошее правило, милорд.
— Оно всегда хорошо. Вы говорите мне о Всемогущем. Что ж, Всемогущий даст мне любимую девушку, если я буду смирно сидеть и молчать? Не должен ли я добиваться этого, как и всего остального?
— Что же я-то могу сделать, лорд Гэмпстед?
— Согласиться со мной, что для нее же было бы лучше решиться. Признать, как признаю я, что ей не следует считать себя обреченной. Если б вы, отец ее, ей приказали, она бы послушалась.
— Не знаю.
— Можете попытаться, если вы со мной согласны. Вы отец ее, она вам покорна. Вы не находите, что ей бы следовало?…
— Как могу а сказать? Что мне сказать, кроме того, что все это в руках Божиих? Я старик и много страдал. Все, что мне было дорого, у меня отнято, все — кроме ее. Как могу я думать о твоем горе, когда мое собственное так тяжко?
— Мы должны думать о ней.
— Я не могу утешить ее, не могу и осуждать. Я даже не стану пытаться убедить ее. Она — все, что у меня осталось. Если я одну минуту и думал, что мне приятно было бы видеть мою дочь женою такого высокопоставленного лица, как ты, это безумие забыто. С меня теперь было бы довольно видеть моего ребенка живым; Бог с ними, с титулами, общественным положением, величавыми дворцами.
— Кто думал обо всем этом?
— Я думал. Не она — мой ангел, моя белоснежная голубка!
Горячие слезы потекли по лицу Гэмпстеда.
— Мы с тобой, милорд, — продолжал Захария Фай, — испытываем тяжкое горе из-за этой девушки. Верно, что твоя любовь, как моя, искренна, честна, глубока. Ради ее самой желал бы я иметь возможность отдать ее тебе, ради твоей искренности и честности, не ради твоего богатства и титулов. Но не в моей власти отдать ее. Она сама себе госпожа. Я не скажу ни слова, чтоб убедить ее, в том или другом смысле.
На этом они расстались.
В понедельник, 20-го апреля, лэди Франсес возвратилась под отцовскую кровлю. Минувшая зима конечно не прошла для нее особенно приятно. Теперь ей разрешали быть счастливой. Понятно, что она торжествовала.
Но торжеством своим она вполне была обязана случайности, тому, что отец ее любезно называл «романом», тогда как мачеха, выражаясь менее вежливо, уверяла что это «чудесное совпадение, за которое она должна благодарить Бога на коленях». Под случайностью, совпадением, романом, конечно, следовало понимать титул ее жениха. Этим она нисколько не гордилась, и вовсе не желала благодарить за это Бога на коленях. Хотя она была счастлива в присутствии жениха, счастье ее омрачалось сознанием, что она обманывает отца. Ей разрешено было пригласить жениха обедать, потому что его считали герцогом ди-Кринола. Но приглашение было адресовано на имя «Джорджа Родена, эсквайра, главный почтамт». Никто еще не отважился надписать на конверте имя и титул герцога. Сестра маркизы уверяла ее, что все обойдется, а потому маркиза и согласилась пригласить молодого человека обедать, под одной кровлей с ее «голубками». Но она не вполне доверяла сестре и понимала, что ей легко могла выпасть на долю непременная обязанность прижать детей к груди своей и бежать с ними от всякого соприкосновения с почтамтским клерком, — с почтамтским клерком, который не хотел сделаться герцогом. Сам маркиз желал одного: чтоб все мирно обошлось. Его, во время пребывания в Траффорде, так мучили мистер Гринвуд и жена, что он ничего так не жаждал, как примирения с дочерью. Он слышал от людей очень компетентных — от лица не менее компетентного, чем министр иностранных дел, — что этот молодой человек есть герцог ди-Кринола. Был какой-то роман, очень интересный, но факт оставался в своей силе. Почтамтский клерк не был больше Джорджем Роденом и, как уверяли, скоро перестанет быть и почтамтским клерком. Молодой человек — действительно итальянский аристократ высшего разбора и в этом качестве вправе жениться на дочери английского аристократа.
Таково было положение дел, когда Джордж Роден приехал обедать в дом Кинсбёри. Он сам, в эту минуту, не был совершенно счастлив. Последние слова, сказанные ему леди Персифлаж, в замке Готбой, смутили его: «Честно ли было бы с вашей стороны, — сказала ему она, — просить Фанни отказаться от положения, которого она будет вправе ожидать от вас?»