Милый, вы не можете получить того, чего желаете, вам придется немного пострадать. Я, которая охотно отдала бы за вас жизнь, должна сказать вам это. Но вы мужчина, соберитесь с духом, скажите себе, что скорбь эта продолжится недолго. Чем меньше, тем лучше, тем больше вы обнаружите душевной силы, одолевая гнетущее вас горе.
Помните одно: если Марион Фай суждено дожить до той минуты, когда вы приведете в свой дом молодую жену, как повелевает вам долг, для нее будет утешением сознавать, что зло причиненное ею, изглажено.
«Не умею вам сказать как бы я гордилась посещением вашей сестры, если б она удостоила навестить меня. Не лучше ли мне отправиться в Гендон-Голл? Я могла бы устроить это очень легко. Не отвечайте мне на это, но попросите ее написать мне словечко».
Два дня спустя леди Франсес приехала к ней.
— Позвольте мне взглянуть на вас, — сказала Марион, когда гостья обняла и поцеловала ее. — Мне приятно смотреть на вас, убеждаться, похожи ли вы на него. На мои глаза, он так хорош.
— Он красивее меня.
— Вы женщина, он мужчина. Но вы похожи на него и очень хороши собой. У вас также есть поклонник, наш близкий сосед?
— Да. Приходится в этом сознаться.
— Почему же не сознаться? Отрадно любить и быть любимой. Он также стал аристократом — как ваш брат.
— Нет, Марион, вы ошибаетесь. Можно мне называть вас «Марион»?
— Отчего же? Он почти сразу стал звать меня «Марион».
— Неужели?
— Да, как будто так и следовало. Но я это заметила. Это было не тогда, когда он попросил меня помешать огонь в камине, а в следующий раз. Говорил он вам об огне в камине?
— Нет, не говорил.
— Мужчина не говорит о таких вещах, но девушка их помнит. Как вы добры, что приехали. Вы знаете — не правда ли?
— Что?
— Что я — и брат ваш, наконец, все порешили? — Добродушная улыбка сошла с лица леди Франсес, но она ничего не ответила. — Вы должны это знать. Я уверена, что и он теперь знает. После того, что я сказала в своем письме, он больше не будет мне противоречить. — Лэди Франсес покачала головой. — Я написала ему, что пока я жива, он будет мне дороже всего мира. Но и только.
— Почему бы вам — не жить?
— Лэди Франсес…
— Зовите меня «Фанни».
— Я буду звать вас «Фаннн», если вы позволите мне все вам высказать. О, как бы я желала, чтоб вы захотели все это понять и не заставляли меня больше распространяться об этом. Но вы должны знать — вы должны знать, что желание вашего брата не может быть исполнено. Если б об этом только было меньше толков, если б он захотел согласиться и вы также, тогда, мне кажется, я могла бы быть счастлива. Что такое, в сущности, те несколько лет, которые нам придется прожить здесь? Разве мы не встретимся снова, разве мы не будем тогда любить друг друга?
— Надеюсь, что да.
— Если вы действительно на это надеетесь, то почему бы нам не быть счастливыми? Но как могла бы я надеяться на это, если б сознательно навлекла на него большое несчастие? Если б я причинила ему вред здесь, могла ли бы я надеяться, что он будет любит меня на небе, когда узнает все тайны моего сердца? Но если он скажет себе, что я принесла себя в жертву ради его; что я не захотела пасть в его объятия, потому что это было бы нехорошо для него, тогда, хотя другая может быть и будет ему дороже, неужели я также не буду ему дорога?
Лэди Франсес могла только сжать ее в объятиях и поцеловать.
— Когда вокруг его очага, — о котором он говорил точно это почти мой очаг, — соберутся здоровые мальчики и краснощекие, хорошенькие девочки и он будет знать, что я могла бы дать ему, разве он не помолится за меня и не скажет мне, в молитве, что, когда мы встретимся «там», я по-прежнему буду дорога ему? А когда она все узнает, она, которая будет покоиться на груди его, неужели я ей не стану дорога?
— О, сестра моя!
Лэди Франсес, прежде чем вышла из этого дома, поняла, что брату ее не удастся поставить на своем в этом деле, которое так близко его сердцу.
Джордж Роден пришел к окончательному решению относительно своего титула и сообщил всем, до кого это касалось, что намерен остаться по-прежнему — Джорджем Роденом, почтамтским клерком. Когда с ним, в том или другом смысле, заговаривали о разумности, или вернее неразумии его решения, он, по большей части, улыбался, не распространялся, но нисколько не терял веры в себя. Ни одному из аргументов, какие выставлялись против него, он нисколько не поддавался. Что касается доброй славы матери, — говорил он, никто в ней не сомневался и никто в ней ни на минуту не усомнится. Мать сама решила вопрос о своем имени и носила его четверть века. Сама она и не помышляла менять его. Для нее выступить на сцену в качестве герцогини противоречило бы ее чувствам, ее вкусам, всем ее понятиям. Она не будет иметь средств, соответствующих ее общественному положению, и была бы вынуждена по-прежнему жить в Парадиз-Роу, с простым присоединением нелепого прозвища. Об этом и речи не было. Только для него желала она нового названия. А для него, уверял он, аргументы против принятия громкого титула еще сильнее. Ему необходимо зарабатывать свой хлеб, и единственным к тому способом было исполнять свое дело, в качестве почтамтского клерка. Все согласны были с тем, что герцогу было бы неприлично занимать такую должность. Это было бы до такой степени неприлично, утверждал он, что он сомневается, чтоб можно было найти человека, достаточно храброго, чтоб расхаживать по свету в такой дурацкой шапке. Во всяком случае, он таким мужеством не обладает. Кроме того, никакой англичанин, как он слышал, не может по своему благоусмотрению носить иностранный титул. А он хотел быть англичанином, он всегда был им. В качестве обитателя Галловэй он вотировал за двух радикалов, как представителей местечка Веллингтон. Он не желал парализировать собственных действий, заявить, что все, что он делал прежде, было дурно.